This web site doesn't display advertising. Please consider making a donation.

Узница I.6 (Пруст)

Free texts and images.

Jump to: navigation, search

Узница I.5 Узница I.6
автор Марсель Пруст
Узница I.7
Фр. La Prisonnière I.6 1922, опубл. 1925. Пятая книга романа «В поисках утраченного времени» À la recherche du temps perdu. По-английски The Captive I.6. Перевод Е. Фирсовой и Д. Смирнова.


УЗНИЦА

Часть первая. Жизнь с Альбертиной (6)

Я обещал Альбертине, что если не поеду с ней, то примусь за работу; но наутро, как будто дома́ используют наши сны для чудесных путешествий, я просыпался в другую пору и в другом климате. Нельзя же работать в тот момент, когда высаживаешься на новую землю, где нужно адаптироваться к новым условиям. А каждый день был для меня новой землёй. Даже моя лень — как я мог распознать её, когда каждый раз она принимала новую форму?

То, в те дни, когда стояла, как говорится, ужасная погода, было очень приятно просто посидеть в доме, окружённым нервным нескончаемым дождём, и понаслаждаться успокаивающей тишиной, словно находясь в интересном морском путешествии; то, в другой раз, когда день был ясным, так хорошо было неподвижно лежать в кровати, окружённым тенями, словно ствол дерева.

А ещё в иной раз, при первых звуках колокола соседнего монастыря, редких, как утренние богомолки, в ещё тёмном небе, едва светлеющем от расплывчатых снежных облаков, тающих и рассеивающихся на тёплом ветру, я распознавал один из тех переменчивых дней, и бурных, и ясных, когда крыши домов, то мокрые от ливня, то подсыхающие на ветру или под лучом солнца, с которых стекают журча капли дождя, лоснятся, в ожидании пока снова не поднимется ветер, под ненадолго появившимся солнцем, расцвечивающим всеми цветами радуги их шифер, переливчатый, словно грудка горлицы; один из тех дней, наполненных всевозможными изменениями погоды, различными атмосферными явлениями и грозами, когда ленивый человек не будет считать его днём потраченными впустую, увлечённый интересной активностью, которая, в отличие от него самого, развернулась в атмосфере, действуя, в определённом смысле, прямо в том месте, где он находится; такие дни подобны тем дням во время революции или войны, которые не кажутся пустыми школьнику сбежавшему с уроков, потому что, слоняясь у Дома Правосудия или читая газету, он питает иллюзию, что в происходящих вокруг него событиях он находит интеллектуальную пищу для ума, заменяющую ту, что он пропустил на уроках, и это оправдывает его разгильдяйство; такие дни подобны тем, когда тот, кто никогда ничего не делает, попав в исключителную кризисную ситуацию, воображает, что если только счастливо из неё выпутается, то извлечёт из неё пользу — привычку к труду; например, утро перед дуэлью в особо опасных условиях, когда жизнь, возможно, будет у него отнята, человек внезапно сознаёт всю её ценность, что он мог сделать в жизни что-то значительное или, хотя бы, просто ею наслаждаться, а он ничего не сделал и ничего не получил от жизни: «Если только меня не убьют, — говорит он себе, — я сейчас же примусь за работу, и как же я буду наслаждаться жизнью!»

Жизнь внезапно приобретает в его глазах гораздо большую ценность, потому что он воображает себе всё, что она, как ему кажется, могла бы ему дать, а не то малое, что он обычно от неё получал. Теперь он видит её сквозь призму своих желаний, не ту, какую, как он знает по опыту, он только и мог бы иметь, то есть, весдовольно жалкую. В такие мгновения жизнь наполняется трудами, путешествиями, походами в горы, всеми прекрасными вещами, которых, как он говорит себе, фатальный исход дуэли его лишит, тогда как ещё до того, как встал вопрос о дуэли, он уже был их лишён из-за своих дурных привычек, и дуэль ничего бы не изменила. Он возвращается домой без единой царапины и сталкивается с теми же препятствиями для удовольствий, экскурсий, путешествий, всего того, чего, как он недавно думал, смерть навегда его лишит; теперь его лишает всего этого жизнь. Что же касается труда (а исключительные обстоятельства только усиливают в человеке качества, которые у него уже были: в работящем — трудолюбие, в ленивце — лень), то он продолжает себе потворствовать.

Я поступал так же, как он, и так, как всегда, с тех пор как решил стать писателем; решение это я принял давным-давно, но мне казалось, что это было только вчера, потому что все предшествующие вчерашнему дни я считал как бы недействительными. Так проходили дни, наблюдая чередование ливней и прояснений, я ничего не делал и обещал себе начать работать на следующий день. Но когда небо было безоблачным, я чувствовал себя иначе; золотой звон колоколов содержал в себе не только свет (как и мёд), но ощущение света, а также приторного вкуса конфитюра (потому что в Комбре такой звон часто зависал, как оса, над нашим столом, с которого уже убрали). В такой солнечный день оставаться с закрытыми глазами до вечера было делом дозволенным, естественным, полезным, приятным, соответствующим сезону, — словно в жару дежать ставни закрытыми. В такую же погоду, в начале моего пребывания в Бальбеке, я слушал звуки скрипок оркестра, сливавшиеся с шумом голубоватых волн морского прибоя. Насколько полнее я теперь обладал Альбертиной! Бывали дни, когда удар по колоколу, отбивающий время, разносился повсюду с таким резонансом, что его звучание, такое свежее, так мощно пробивающееся сквозь влагу и свет, было словно переводом для слепых, или, если хотите, переводом на язык музыки очарования дождя или солнца. Так что в такие минуты, лёжа с закрытыми глазами в своей кровати, я говорил себе, что всё можно переводить, и что вселенная только слышимая может быть переведена во что-то другое. День за днём, «плывя по течению», словно в лодке, и глядя, как передо мной непрерывно появляются всё новые и новые чарующие воспоминания, которые я не выбирал, и которые за минуту до того были от меня скрыты, а моя память развёртывала их передо мной, даже не давая возможности их выбирать, я лениво продолжал прогулку по нескончаемому пространству залитому солнечным светом.

Утренние концерты в Бальбеке не были далёким в прошлым. Но, однако, в ту относительно недавнюю пору я ещё мало интересовался Альбертиной. В первые дни после приезда я даже не знал, что она в Бальбеке. От кого же я узнал, что она там? Ах да, от Эме. Тогда был такой же солнечный день, как и сегодня. Эме был рад меня снова увидеть. Но Альбертину он не любил. Не могли же все её любить. Да, это он сказал мне, что она в Бальбеке. Откуда он знал? Ах да, он случайно встретил её и нашёл её особой дурного тона. В тот же момент, причаливая к рассказу Эме с другой стороны, а не с той, с которой он мне это говорил, моя мысль, до сих пор с улыбкой плавающая в счастливых водах, внезапно взорвалась, будто наткнулась в каком-то уголке моей памяти на опасную подводную мину замедленного действия. Он сказал мне, что встретил её случайно, и она показалась ему особой дурного тона. Что он хотел этим сказать? Тогда я решил, что он имел в виду, что она вульгарна, и для того, чтобы предупредить его возражения, объявил, что она девушка благовоспитанная. Но нет, возможно, он хотел сказать, что она — гоморритянка. Она была с какой-нибудь подругой, может быть, они обнимали друг друга за талию, разглядывали других женщин, вели себя так, как Альбертина никогда не вела себя в моём присутствии. Кто была её подруга? Где Эме встретил эту отталкивающую Альбертину?

Я попытался вспомнить точно, что говорил мне Эме, чтобы понять, могло ли это иметь отношение к тому, что я вообразил, или он имел в виду только манеру её поведения. Но я напрасно старался, ибо та личность, которая задавала вопросы и другая, которая предоставляла в ответ воспоминания, были, увы, одним и тем же лицом — мною, который мог раздвоиться на мгновение, но ничего не мог добавить. Я мог без конца задавать вопросы, но я же на них и отвечал, и поэтому ничего нового не узнавал. Я уже не думал больше о мадемуазель Вентейль. Новое подозрение породило и новый приступ ревности или, скорее, это было продолжением и расширением подозрений, но только театром действия был теперь не Монжувен, а дорога, на которой Эме встретил Альбертину, а объектами, к которым я ревновал, стали её подруги, та или иная из тех, кто мог быть с Альбертиной в тот день. Это могла быть какая-нибудь Элиза или, очень возможно, одна из тех двух девушек, которых Альбертина разглядывала в зеркале в казино, делая вид, что вовсе их не замечает. Она, без сомнения, была с ними в каких-то отношениях, а также с Эстер, кузиной Блока. Если бы существование такого рода связи было бы подтверждено ещё кем-нибудь, этого было бы достаточно, чтобы почти убить меня, но поскольку, пока что, это было только моё воображение, я заботился о том, чтоб у меня было достаточно причин во всём этом сомневаться, чтобы притушить боль. Иногда бывает, что человек ежедневно поглощает огромными дозами, какое-то зародившееся у него подозрение, сама идея которого ошибочна, тогда как одной маленькой его капли, вколотой, как инъекция, каким-нибудь причиняющим боль словом, могло бы быть достаточно, чтобы убить. Несомненно, по этой причине, а также из-за инстинкта самосохранения, такой ревнивец с готовностью проникается самыми ужасными подозрениями, из-за совершенно невинных вещей, но при таком условии, что при первом же встретившемся ему доказательстве он отказывается верить в его очевидность. Впрочем, любовь — неизлечимая болезнь, как аллергия или ревматизм, которые стихают на время только для того, чтобы уступить место ужасным мигреням, как у больных эпилепсией. Когда стихали ревнивые подозрения, я начинал обижаться на Альбертину за то, что она недостаточно нежна со мной и, возможно, смеётся надо мной вместе с Андре. Я приходил в ужас при мысли, что может выкинуть Альбертина, если Андре перескажет ей наши с ней беседы, и будущее рисовалось мне в самом мрачном свете. Моя печаль утихала, только когда новое ревнивое подозрение бросало меня на новые поиски или, напротив, если Альбертина проявляла нежность ко мне, возвращая этим моё «маленькое счастье». Кто могла быть та девушка? Надо бы написать Эме, постараться увидеться с ним, и затем проверить его слова, разговаривая с Альбертиной, выудив у неё признание. Пока что, убедив себя, что это была кузина Блока, я попросил Блока (он совершенно не понимал зачем мне это нужно) просто прислать мне её фотографию или, ещё лучше, познакомить меня с ней.

Сколько людей, городов, дорог мы жаждем узнать только из-за ревности! Ревность — это жажда познания, благодаря которой мы в самых разных местах не связанных друг с другом, в конце концов, успешно получаем всевозможные сведения, но только не те, за которыми гоняемся. Никогда не знаешь, в какой момент возникнет подозрение, ибо это может случиться вдруг от какой-нибудь неясной фразы или от явно специально упомянутого алиби. Между прочим, даже не встречаясь больше с девушкой, мы можем испытывать ревность «задним числом», после того как расстались с ней — ревность постфактум. Возможно, привычка хранить различные глубоко засевшие во мне желания: желание иметь девушку из высшего света, вроде тех, что я видел из моего окна, когда они проходили мимо в сопровождении своих гувернанток, и особенно ту, которая, как говорил мне Сен-Лу часто посещала дом свиданий; желание завести интрижку с хорошенькой горничной, особенно с горничной мадам Пютбю[1]; желание поехать в деревню ранней весной и полюбоваться боярышником, яблонями в цвету, и грозами; желание поехать в Венецию, желание приняться за работу; желание жить так же как все; а, возможно, привычка даже хранить в себе именно неудовлетворённые желания и довольствоваться обещаниями самому себе не забыть о намерении когда-нибудь их удовлетворить, это, столь долголетняя привычка вечной отсрочки, которую месье де Шарлю, со свойственной ему язвительностью, называл словом «отлагательство», укореннилась во мне настолько, что под её власть подпали и мои ревнивые подозрения и она, убедив меня, что в один прекрасный день я потребую объяснения от Альбертины по поводу той девушки или, возможно, девушек (на этот счёт я был неуверен, так как эта часть рассказа Эме была не совсем ясна и стёрлась из моей памяти), с которой или с которыми встретил её Эме; она, эта привычка, заставляла меня откладывать выяснение этого вопроса. Во всяком случае, в тот вечер я не говорил об этом с моей подружкой не рискуя обнаружить свою ревность и, тем самым, её рассердить.

Однако, назавтра, когда Блок прислал мне фотографию своей кузины Эстер, я поспешил переслать её Эме. И в ту же минуту вспомнил, что утром Альбертина отказала мне в удовольствии, которое действительно могло её утомить. Может быть, потому что она хотела сохранить силы для кого-то другого? Может быть даже сегодня днём? Для кого?

И вот так ревность не имеет конца, потому что даже если, например, любимое существо умирает и уже больше не может вызвать ревность своими действиями, случается так, что впоследствии воспоминания о каком-то событии возникает в нашей памяти таким образом, что оно представляется нам не чем-то незначительным, о чём до сих пор мы мало задумывались, а ужасным только из-за того, что теперь, мы размышляем о нём пристально, хотя и без всякого толчка извне, и видим это событие в совершенно новом свете. Не обязательно быть вместе с возлюбленной, достаточно остаться одному у себя в комнате и думать для того, чтобы обнаруживались новые её измены, даже если её уже нет в живых. Так что любовь всегда полна страха измены, как в настоящем, так и в будущем, и даже в прошлом бывает что-то такое, что зачастую мы осознаём только ещё через какое-то время; и я говорю не только о том, что мы неожиданно узнаём, но и о том, что мы долго держали в себе, и внезапно понимаем как ещё это можно «прочесть».

Несмотря на это, я чувствовал себя очень счастливым под вечер, оттого что недалёк был тот час, когда я смогу получить от присутствия Альбертины успокоение, в котором я так нуждался. К сожалению, наступивший тогда вечер был одним из тех, в который это успокоение ко мне не пришло, так как поцелуй Альбертины при прощании на ночь очень отличался от её обычных поцелуев и не успокоил меня так же, как когда-то меня не успокоил поцелуй моей матери, потому что она была на меня сердита, и я не отваживался послать за ней, зная в то же время, что ни за что не смогу заснуть. Это был один из таких вечеров, когда Альбертина строила планы, но не хотела, чтобы я о них знал. Если бы она рассказала мне о них, я бы принялся за их реализацию с таким пылом, какой никто, кроме неё не мог бы в меня вдохнуть. Но она ничего мне не говорила и явно не нуждалась в том, чтобы что-либо мне сказать; с того момента, как она появлялась в дверях моей комнаты ещё в шляпе или шапочке, я уже видел в её глазах неизвестное мне желание, упорное, ожесточённое, неукротимое. И это часто бывало как раз в те вечера, когда я ожидал её возвращения с самыми нежными мыслями, собираясь любовно обвить руками её шею.

Увы, взаимное непонимание, которое часто случалось у меня с родителями, когда они были сердиты на меня и раздражены как раз в тот момент, когда я бросался к ним на шею преисполненный нежности, не идёт ни в какое сравнение с тем, что случается между возлюбленными. Такие переживания не столь поверхностны, гораздо более трудно переносимы и оставляют гораздо более глубокий осадок на сердце.

Однако в тот вечер Альбертина вынуждена была обмолвиться о своём плане; я сразу же понял, что она собирается нанести визит Вердюренам, что само по себе не вызывало у меня никаких возражений. Но, несомненно, у неё была назначена там встреча, чтобы договориться о каком-то для неё развлечении. Иначе она не стала бы придавать такое значение этому визиту. Я имею в виду, что она не стала бы бесконечно повторять, что это для неё совершенно неважно.

В течение моей жизни я проделал путь обратный тому, что проделывают народы, начинающие пользоваться фонетической письменностью только после того как изучили буквы как последовательность символов; я столько лет пытался понять жизнь и настоящие мысли людей по их откровенным высказываниям, которыми они охотно меня снабжали, но теперь, по их вине, я больше не придавал значения таким речам и пришёл к выводу, что, напротив, только те свидетельства важны, которые не поддаются рациональному и логическому объяснению; слова сами по себе больше ничего мне не говорили, если только собеседник не покраснел, не смутился или, ещё более, если он вдруг не запнулся. Какое нибудь наречие (как то, например, сказанное месье де Камбремером, когда он думал, что я «писатель», но ещё никогда не говорил со мной об этом; и, рассказывая о своём визите к Вердюренам, он обратился ко мне со словами: «Там был, кстати, Борелли»[2]), вырвавшееся нечаянно и выдающее связь, иногда опасную, каких-то двух идей, о чём собеседник не упомянул, такое наречие, которое с помощью методов анализа, подобных электролизу, я мог выделить из всего сказанного, говорило мне больше, чем вся речь. Альбертина порой вставляла в свои речи те или иные такие драгоценные амальгамы, и я спешно их «обрабатывал», чтобы преобразовать в ясные мысли. Впрочем, если отдельные факты обнаруживать очень трудно, и мы должны пользоваться для этого всем своим опытом, слежкой, входить во всевозможные отношения с людьми, чтобы что-то узнать, то, напротив, в самую истину мы проникаем довольно легко или, хотя бы, её предчувствуем.

В Бальбеке я часто видел, как Альбертина впивалась пристальным и долгим взглядом, подобным прикосновению, в компанию проходивших девушек, и потом, если я их знал, говорила: «Может, пригласим их к нам присоединиться, я бы с таким удовольствием наговорила им гадостей! Но теперь, с некоторых пор, несомненно, зная меня лучше, она никогда не просила меня пригласить кого-нибудь, никогда ничего подобного не говорила, никогда не бросала ни на кого даже бокового взгляда, её глаза оставались всегда как бы невидящими и затуманенными, придавая вялое и пустое выражение всему её лицу, что изобличало её не меньше, чем прежде его оживлённость. Теперь я не имел возможности её упрекнуть или расспрашивать её о том, о чём она сама говорила, как о чём-то мелком и незначительном, так что я держал всё это в памяти только для удовольствия «копаться в мелочах».

Трудно было бы спросить: «Почему вы смотрели на эту девушку?», но ещё труднее было бы спросить «Почему вы на неё не посмотрели?» И, однако, я всё хорошо знал или, по крайней мере, я должен был бы знать, если бы не предпочитал верить утверждениям Альбертины больше, чем всем этим «мелочам», заключённым в её взгляде, всё выдававшем, так же как и те или иные противоречия появлявшиеся в её речах, которые я часто осознавал только долгое время спустя, после того как она уходила, противоречия заставлявшие меня не спать всю ночь, о которых я больше не осмеливался заговорить, но которые, тем не менее, время от времени удостаивали мою память своими периодическими визитами.

Замечая эти украдкой брошенные взгляды, или поворот головы в сторону какой-нибудь девушки на пляже в Бальбеке или на улицах Парижа, я часто спрашивал себя, была ли особа, которая их спровоцировала, объектом желания только в тот момент, когда она проходила мимо, или она была давней знакомой, или просто девушкой, о которой Альбертине кто-то рассказывал; и когда я разузнавал о ней, то бывал изумлён тем, что о ней говорили, так как она, судя по всему, оказывалась совсем не из круга возможных знакомых Альбертины. Но современная Гоморра — это загадка, головоломка, состоящая из фрагментов, которые прикладываются там, где этого меньше всего ожидаешь. Так однажды, в Ривбеле, я был на большом обеде, где случайно знал, по крайней мере, по именам, десять приглашённых дам настолько непохожих друг на друга, насколько это вообще возможно; тем не менее, они очень хорошо сочетались друг с другом, так что я никогда не видел такого монолитного общества, несмотря на такую его разнородность.

Возвращаясь к проходящим мимо молодым особам, должен сказать, что Альбертина никогда не смотрела на уже немолодую даму или старика пристально или так равнодушно, словно она их не видит. Обманутые мужья, которые ничего не знают, на самом деле знают всё. Но им недостаёт ещё одного более вещественного доказательства, чтобы устроить сцену ревности. Впрочем, если ревность помогает нам обнаружить некоторую склонность ко лжи в женщине, которую мы любим, то эта склонность возрастает во сто крат, как только она понимает, что её ревнуют. Она лжёт (так много, как никогда прежде не лгала) от жалости к нам или он страха, или инстинктивно пытаясь укрыться в направлении противоположном нашим расследованиям. Конечно, бывает, что в начале легкомысленная женщина кажется любящему её мужчине добродетельной. Но как много различий содержится в этих двух столь контрастных периодах — начальном и последующем. Вначале женщина говорит почти с лёгкостью, лишь чуточку преуменьшая, о своей склонности к удовольствиям и любовным приключениям, но потом она всё это изо всех сил отрицает в разговорах с тем же самым мужчиной, как только обнаруживает, что он ревнует и выслеживает её. Он начинает сожалеть, что прошли времена первых откровений, воспоминания о которых продолжают его мучить. Если бы только женщина продолжала быть с ним откровенна, сама почти что раскрыла бы ему свои тайные измены, которые он тщетно выслеживал столько дней. Какая непринудённость между ними за этим бы последовала, какое доверие, какая дружба! Если она не может жить без измен, по крайней мере, она изменяла бы другу, которому всё рассказывала бы о своих развлечениях, делясь ими с ним. И он с сожалением думал о той жизни, которую начало их любви, казалось, обещало, и которую всё последующее сделало невозможной, превратив их любовь в ужасное мучение, ведущее к разрыву, в каких-то случаях, неизбежному, а в других — невозможному.

Иногда, когда в словах Альбертины прочитывалась ложь, мне не нужно было их расшифровывать, а просто понимать всё ровно наоборот; так, в тот вечер, когда она с равнодушным видом обронила несколько слов, желая, чтобы они остались почти незамеченными: «Я, может быть, пойду завтра к Вердюренам, не знаю, стоит ли туда идти, мне что-то не очень хочется», ребяческой анаграммой этого признания было: «Завтра я обязательно пойду к Вердюренам, это абсолютно точно, потому что для меня это очень-очень важно». Её показное колебание, целью которого было приуменьшить важность этого визита, только выдавало её безудержное желание, заставляло меня быть настороже. Альбертина всегда говорила о решениях принятых бесповоротно неуверенным тоном. Моё решение было не менее твёрдым: «Я постараюсь сделать всё, чтобы визит к мадам Вердюрен не состоялся». Ревнуя, мы часто превращаемся в тиранов во всём, что касается любви. Я, несомненно, унаследовал от моего отца внезапное деспотичное желание угрожать моим самым дорогим мне людям, убаюканных надеждой, что они в безопасности, что я выведу их на чистую воду; когда я понял, что Альбертина без моего ведома за моей спиной, построила план, (план такого рода, что скажи она мне о нём откровенно, я бы сделал всё, чтобы это было для неё очень просто и приятно), я заявил небрежно, желая заставить её задрожать, что сам собираюсь пойти с ней куда-нибудь в этот вечер.

Я стал предлагать Альбертине другие цели для прогулок, исключающих возможность пойти к Вердюренам, говоря об этом с притворным равнодушием, стараясь скрыть под ним своё волнение. Но она его чувствовала. Всё наталкивалось на её энергичное, словно электрический разряд, противоположное желание, заставлявшее её с пылом отвергать все мои предложения; я видел, как в глазах Альбертины сверкали искры. Впрочем, к чему мне было думать в тот момент, что выражают её глаза? Как же это я до сих пор не заметил, что глаза Альбертины принадлежат к числу тех, которые, даже у заурядных натур, кажется, состоят из нескольких фрагментов, потому что такие женщины желают побывать в один и тот же день (и скрывают своё желание) сразу в нескольких местах. Такие глаза, из-за привычки лгать, всегда неподвижные и пассивные, на самом деле динамичные, измеряющие количество метров или километров, которые нужно пройти, чтобы попасть на непреодолимо желанное свидание; такие глаза не так ярко сверкают от улыбки, в предвкушении прельстительного удовольствия, как от грусти и уныния, из-за того что, возможно, что-то помешает пойти на это свидание. Даже когда эти женщины в ваших руках, они неуловимы. Чтобы понять чувства, которые они в нас вызывают, каких не вызывает в нас даже более красивая особа, надо учесть, что они не неподвижны, а всегда в движении, и нужно добавить к их характеру знак, выражающий в физике скорость.

Если вы разрушите её планы, она вам сознается, что намеревалась развлечься, о чём раньше умалчивала: «Мне так хотелось пойти на чай в пять часов к одной девушке, которая мне очень нравится». Эх, если полгода спустя вам случится познакомиться с особой, о которой шла речь, вы узнаете, что девушка, планы которой вы когда-то разрушили, застигнутая врасплох и, желая получить свободу действий, якобы признавшаяся вам, что обычно ходит на чай к этой подруге и проводит с ней все дневные часы, которые вы с ней не видитесь, на самом деле никогда не была у неё в доме, никогда они не пили чай вместе, и при этом она всегда отговаривалась тем, что всё её время принадлежит только вам. Таким образом, особа, с которой, как она вам говорила, она полдничала, и к которой умоляла вас её отпустить, особа, о существовании которой она вынуждена была признаться, была не та, это был кто-то другой, тут скрывалось что-то другое. Что-то другое, но что? Кто-то другой, но кто?

Увы, эти фрагментарные глаза, убегающие вдаль и наполненные грустью, возможно, позволяли нам измерять расстояния, но не показывали направления этих расстояний. Перед нашими глазами расстилалось поле безграничных возможностей, и если бы случайно перед нами предстала реальная действительность, она оказалась бы настолько за пределами всего возможного, что невероятно ошеломлённые, натолкнувшись на такую неожиданную преграду, мы были бы сражены наповал. Не обязательно даже устанавливать факт движения или бегства, достаточно о них догадываться. Она обещает прислать нам письмо, — и мы спокойны, и больше не влюблены. Но письмо не пришло, никакой курьер его не приносит, что же случилось? Возрождается беспокойство и любовь. К несчастью, именно такие существа пробуждают в нас любовь. Потому что из-за каждого нового волнения, которому мы из-за них подвергаемся, их личность что то утрачивает в наших глазах. Мы предаёмся страданиям, полагая, что любим кого-то вне нас самих, и замечаем, что наша любовь есть функция нашей печали, может быть, она и есть наша печаль, и объект — девушка с чёрными кудрями — только очень маленькая часть этой любви. Но, в конце концов, именно такие существа внушают любовь.

Чаще всего объектом любви не является тело, кроме тех случаев, когда в человеке преобладает одна эмоция — страх утраты и неуверенность в возможности вернуть потерянное. Такого рода тревога особенно связана с телом. Она придаёт телу качество более важное, чем красота; и это одна из причин, по которой, как мы видим, некоторые мужчины, равнодушные к красавицам, страстно влюбляются в женщин, как нам кажется, безобразных. Именно таких особ, которые от нас ускользают, наша тревога наделяет крыльями. И даже когда они с нами, их взгляд, кажется, говорит нам, что они собираются улететь. И сила этой непревзойдённой красоты, красоты, которую придают им крылья, в том, что такая особа очень часто меняется, представая перед нами то бескрылой, то с крыльями. Когда мы боимся потерять её, мы забываем обо всех других женщинах. А уверенные в обладании ею, мы начинаем сравнивать её с другими женщинами, тотчас же отдавая им предпочтение. И так же как тревога и уверенность могут чередоваться с недели на неделю, одну неделю мы можем жертвовать всем, что нам дорого, ради такой особы, а в следующую неделю наоборот, приносить её в жертву, и так может продолжаться очень долго. И это было бы непонятно, если бы мы не знали по собственному опыту, что каждый из нас, по крайней мере, один раз в своей жизни, перестаёт любить женщину, забывает о ней, так что сама по себе она кажется ему совершенно незначительной, как после того, как он её разлюбил, так и до того, как она завладела его чувствами. И, разумеется, когда мы говорим о женщинах от нас ускользающих, мы в равной мене имеем в виду и узниц, пленниц, которыми. как мы знаем, мы никогда не сможем завладеть. Поэтому мужчины ненавидят сводниц за то, что они облегчают узницам побег с помощью заманчивых соблазнов; но также, полюбив затворницу, сами добровольно ищут сводницу, чтобы та вызволила её из тюрьмы и привела к ним. И если связи с такими похищенными женщинами менее прочны и продолжительны, чем с другими, то причина этому та, что в неуверенности, что мы ими завладеем или в страхе, что они нас покинут, только и заключается наша любовь, и лишь только мы похитим их от мужей, вырвем их из их привычной обстановки и излечим их от соблазна бросить нас, одним словом, освободим от них наши эмоции какие бы они ни были, как они, сами по себе, как говорится, что-либо для нас значить, и вскоре они бывают брошены тем самым человеком, который так долго испытывал к ним страсть и так боялся, что они бросят его.

Я говорил себе: «Как же я не догадался?» Но разве я не догадался в первый же день в Бальбеке? Не разгадал в Альбертине одну из тех девушек, у которых под телесной оболочкой скрывается множество других трепещущих существ, я не скажу даже, как в нераспечатанной колоде карт или в соборе, или в театре прежде, чем мы туда зашли, а как в огромной постоянно обновлящейся толпе? И не только множество существ, но и желания, сладострастные воспоминания и отчаянный поиск стольких таких существ. В Бальбеке я не тревожился, потому что даже не предполагал, что в один прекрасный день нападу на след, хотя бы и ложный. Неважно! В Альбертине мне было дано существо до краёв наполненное столькими другими существами, наслаивающимися друг на друга, столькими желаниями и сладострастными воспоминаниями об этих существах. И теперь, когда она сказала мне однажды: «Мадмуазель Вентейль», мне захотелось сорвать с нее платье, не для того, чтобы увидеть её тело, но чтобы прочитать через её тело всю записную книжку её воспоминаний и её страстных любовных встреч в ближайшем будущем.

Какую необычайную ценность внезапно приобретают самые незначительные вещи, когда любимое существо (или существо, которому недостаёт только двуличности, чтобы мы его полюбили), начинает их от нас скрывать! Само по себе страдание не обязательно вызывает у нас чувство любви или ненависти к тому, кто его причиняет: к хирургу, причинившему нам боль, мы остаёмся равнодушны. Но женщина, которая на протяжении какого-то времени уверяла нас, что мы для неё — всё, не будучи при этом всем для нас, женщина, видеть которую, целовать и сажать к себе на колени было для нас удовольствием, поражает нас, как только, наткнувшись на её неожиданное сопротивление, мы понимаем, что она больше не в нашей власти. Тогда разочарование пробуждает в нас порой забытое воспоминание о давней тревоге, которую вызывала, как мы знаем, не эта женщина, но целый ряд других, изменявших нам в прошлом; но как же тогда найти в себе мужество для желания жить, как можем мы стараться уберечься от смерти в мире, где любовь вызывается обманом и держится только на нашем желании того, чтобы наше мучение было успокоено теми, кто заставил нас страдать? Чтобы выйти из подавленного состояния, в которое мы впадаем, когда обнаруживается такой обман и сопротивление, существует печальное лекарство — стараться действовать против неё с помощью тех, кто, как мы чувствуем, теснее связаны с её жизнью, чем мы сами, действовать против той, которая сопротивляется и обманывает нас, и мы обманываем, вызывая к себе ненависть. Но страдания от такой любви неизлечимы, так что больной может только стараться переменить положение, чтобы создать иллюзию улучшения своего состояния.

Увы, в способах действия у нас нет недостатка! И весь ужас такого рода любви, вызванный только нашим беспокойством, заключается в том, что мы непрерывно вертимся, как белка в колесе, в плену незначительных разговоров; не говоря уже о том, что очень редко бывает, что существа, внушающие нам такую любовь, в полной мере удовлетворяют наше физическое влечение, ибо они — не наш свободный выбор, а результат случайной минутной тоски, и эта минутная тоска (которая продолжается бесконечно из-за слабости нашего характера и повторяет свои эксперименты каждый вечер, пока не стихнет) выбрала их для нас.


Примечания

  1. Баронесса Пютбю — персонаж, часто упоминаемый в романе «Содом и Гоморра».
  2. Борелли Раймон (1837 1906) — известный в своё время салонный поэт.

© Elena Firsova, Dmitri Smirnov. Translation. Can be reproduced if non-commercial.


Personal tools